Национальный цифровой ресурс Руконт - межотраслевая электронная библиотека (ЭБС) на базе технологии Контекстум (всего произведений: 634840)
Контекстум
Руконтекст антиплагиат система
Сибирские огни

Сибирские огни №12 2012 (50,00 руб.)

0   0
Страниц146
ID195749
Аннотация«СИБИРСКИЕ ОГНИ» — один из старейших российских литературных краевых журналов. Выходит в Новосибирске с 1922. а это время здесь опубликовались несколько поколений талантливых, известных не только в Сибири, писателей, таких, как: Вяч. Шишков и Вс. Иванов, А. Коптелов и Л. Сейфуллина, Е. Пермитин и П. Проскурин, А. Иванов и А. Черкасов, В. Шукшин, В. Астафьев и В.Распутин и многие другие. Среди поэтов наиболее известны С. Марков и П. Васильев, И. Ерошин и Л. Мартынов, Е. Стюарт и В. Федоров, С. Куняев и А. Плитченко. В настоящее время литературно-художественный и общественно-политический журнал "Сибирские огни", отмеченный почетными грамотами администрации Новосибирской области (В.А. Толоконский), областного совета (В.В. Леонов), МА "Сибирское соглашение" (В. Иванков), редактируемый В.И. Зеленским, достойно продолжает традиции своих предшественников. Редакцию журнала составляет коллектив известных в Сибири писателей и поэтов, членов Союза писателей России.
Сибирские огни .— 2012 .— №12 .— 146 с. — URL: https://rucont.ru/efd/195749 (дата обращения: 27.04.2024)

Предпросмотр (выдержки из произведения)

Я ездил в Алтын-Эмель три месяца назад, в апреле, или это было в тот год, когда мы с Мариной плавали на кораблике по зеленоватому Майну, на гладь которого падали первые желтые листья? <...> Алтын-Эмель — «золотое седло» — такое имя, по легенде, дал горному хребту прогуливавший здесь свои тумены Чингисхан. <...> Начальник экспедиции — спец по двукрылым — горько бранится: из года в год от этого лиха горят в округе леса. <...> На следующее утро, чуть забрезжил рассвет, ученая братия, помятая после бурного ужина с водкой, наскоро позавтракав, собралась в путь — начальник экспедиции хотел в один дневной прогон домчать до Балхаша. <...> ) Возле небольшого, в дюжину голов, стада бактрианов съехали на обочину, и начальник экспедиции велел любоваться. <...> Дело шло к закату, когда, свернув влево на примыкающую дорогу с разбитым асфальтом, а потом на грунтовку, добрались до подошвы Бектау-Аты и поставили лагерь у ручья, обросшего на выходе из ущелья небольшой рощицей каких-то местных ив и густым кустарником, — сибиряки не первый раз выезжали в Казахстан, знали здешние места. <...> Поскольку начальник экспедиции пересел в китайский внедорожник, где фукал свежей струйкой спасительный кондиционер, оставшиеся в «газели» без надзора биологи решили снять пробу. <...> Утром сворачивали лагерь без спешки — до национального парка Алтын-Эмель оставался один рывок. <...> Не из этих ли глиняных гор Господь брал прах, когда лепил Адама? <...> Вблизи вид глиняных гор был в прямом смысле фантастический — другая планета. <...> Там, примерно в километре от изрезанной сухими руслами подошвы глиняных гор, начинался серый, в трещинах такыр, долгий и унылый, за ним шла невысокая землистого цвета гряда, рядом с которой раскинулся странный в этом голом пейзаже островок густого тростника. <...> Владимир КОСТИН НЕЧТО О ГОРОДЕ ПОТОМСКЕ Главы из романа «Колокол и Болото» Первейшие сибирские города не вокруг вольных погостов иль торговых перекрестков вырастали, не лепились около монастырей <...>
Сибирские_огни_№12_2012.pdf
Стр.1
Стр.2
Стр.3
Сибирские_огни_№12_2012.pdf
Павел КРУСАНОВ ГЛИНА Рассказ Вчера в метро я видел Нину. Выходил из вагона на «Сенной», а она стояла у дверей, пропуская хлынувшую наружу толпу — бледная, без видимых следов косметики, русые волосы заплетены в косу. Такой я ее помнил и такой, владей искусством карандаша, мог бы изобразить. Удивился ли я? Не то слово — я заледенел. Изморозь покрыла мое тело, хрустя на сгибах и ломаясь на ходу. Полевые сезоны на Алтае… Мы вместе копали могильники на плоскогорье Укок — в нашей экспедиции она была штатным художником. Да, у многих были фотокамеры, но по правилам все находки должен был фиксировать художник — таков закон. Нина умерла шесть лет назад. Была навеселе, упала в подъезде на лестнице, перелом основания черепа. А тут стоит на платформе, и серые глаза смотрят мимо… Мимо всего. Я не посмел даже кивнуть. А на прошлой неделе я мельком встретил на Владимирском Захара. Возле обувного магазина «Форум». Он жил тут неподалеку, на Колокольной, в красивом доме с изразцами. Такой узорный пряник, русский стиль. Мы были знакомы с ним еще детьми — вместе ходили в исторический кружок при Дворце пионеров. Захар умер полтора года назад в Германии. Печень. Или почки. Разное говорили. Тогда решил: показалось. А что еще можно было решить? И вот теперь — Нина… Я болен — какая-то зараза грызет мой разум. В противном случае придется признать правоту тех, кто утверждает, что единственная достоверность мира — это наши галлюцинации. Но это не так. Иначе мы знали бы о бабочках только то, что иногда им снятся китайские мудрецы. А нам известно совсем другое. И мир трещит, разбрызгивая потроха, в давильне наших знаний, как перламутровка, на которую уронили атлас чешуекрылых. Да, болен. Еще недавно был крепок и красив, как каслинский чугун, а тут — нате вам… Теперь все чаще без видимой причины меня одолевает сонливость, и, как следствие, — рассеянность. Иной раз, выходя из дома, не запираю дверь, и, возвращаясь, удивляюсь — открыто. А ведь, казалось, как обычно, проворачивал ключ, и угодливая память выдает фантомное воспоминание — клацанье механизма в замке. Иногда забываю запирать, входя: просыпаюсь — дверь настежь. Странные симптомы. И еще: общество людей — тяготит, одиночество — манит. На телефонные звонки отвечаю через раз. Точнее: через четыре на пятый — так примерно. Возможно, виной всему укус какой-нибудь диковинной мухи. Или неведомый паразит залез в мое нутро иным путем, и — трах-тибидох — самозахват. Я слышал, эти твари умеют ловко управлять хозяином, как опытный погонщик ездовым скотом. Завладевшая мной дрянь заставляет говорить невпопад, мешает следить за чужой мыслью, велит забывать сдачу в магазине… Сейчас уже не скажешь точно, когда это началось, когда я впервые почувствовал в себе жало недуга. Время слипается в голове в одно вязкое всегда, где нет места календарю, временам года, памятным датам и разнице между понедельником и четвергом. Что было раньше — университет или школа? Первая сигарета или утро на хозяйственном дворе зоопарка, где я — школьник, член исторического кружка при Дворце пионеров — с любопытством наблюдал, как в порядке научного опыта три почтенные археологини пытаются разделать каменными палеолитическими орудиями тушу умершего слона? Что было сначала — старик из Костенок рассказывал мне, как зимой в войну блиндажи на передовой утепляли трупами немецких солдат, или самарский удильщик, рисуя былое изобилие Волги, врал, что в прибрежных селах печи топили сушеной рыбой? Я ездил в Алтын-Эмель три месяца назад, в апреле, или это было в тот год, когда мы с Мариной плавали на кораблике по зеленоватому Майну, на гладь которого падали первые желтые листья? И когда от меня ушла Марина — в далекую морозную зиму (в городских подъездах лопались чугунные батареи, разорванные обратившейся в лед водой) или это случилось неделю назад, под пляску тополиного пуха, завитого ветром в пушистые вьюны? Все смешалось в одной круговерти — время, лица, предметы, пространство… Так катаешь в детстве по первому снегу ком для снеговика, и в него залипают прелые листья, песок, трава… Что-то разладилось в моем королевстве. Нина, Захар и эта глина… Я был как струна, рассекающая мягкий сыр жизни, — теперь запах тлена и ужас небытия мерещатся повсюду. Словно Бог оставил меня. Оставил всех — дал в руки зажигалку, а огонь в сердцах задул. И легкость ушла, и все вокруг как-то сразу стали старыми —
Стр.1
траченными людьми, подержанными телами. И в речах закишели мертвые слова. И живая легенда, глядь, сделалась полуживой. Словно мир не соизмерил мечту с собственными силами, и мечта обернулась погибелью, — а из-под обломков мечты редко кто сумеет подняться. Та же история, что с русскими печальниками на пламенных кухнях: мечтали, обличали, возвещали, верили, а вышел срам, потому что вдруг сделалось пронзительно ясно, что мировой заговор, Большая игра, сионские мудрецы — все совокупное коварство мировой закулисы — изрядно преувеличены, поскольку русские и сами прекрасно справляются с делом уничтожения своей державы. Конечно, дело во мне — человек так устроен, что свой недуг ставит в центр мироздания. Заболит у него ухо или надуется мозоль на пятке, — и кажется ему, что ухо стало огромным, а пятка великой, больше его самого, важнее всех причин, сильнее всякой воли, и весь мир уже и есть это больное ухо, этот ноющий пузырь на пятке… Такое чувство, будто я иду по жизни, то и дело задевая прямые, с которыми вроде бы мы должны быть параллельны. Мертвое — мертвым, живым — ужимки и прыжки. Вокруг невесомое лето, зеленое северное тепло: забредешь на Елагин — водомерки на глади пруда, в цветке дремлет шмель, жук-кузька, зацепившись коготками лапок сразу за две травинки, растянулся в добровольном распятии… А тут откуда ни возьмись прохожий, еще крепок, а рот беззубый, вялый, и нижняя челюсть гуляет туда-сюда — будь он актер, легко сыграл бы какоенибудь жвачное животное. Да и сам я теперь… Какой, если взглянуть со стороны? Мелкие сбои в координации, складная речь дается с трудом, внимание скачет с пятого на десятое… Итак, я болен. Что видит вокруг больной взгляд? Купи, попробуй, вложи, выиграй. Что еще? Убьем паразитов, заморозим бородавки, избавим от страданий. Вчера на улице заметил выцветшую неприглядную вывеску: «Ремонт одежды». Глаз бегло прочитал: «Ремонт надежды». Забавно. Да, ремонт надежды — вот что мне нужно. В новосибирский аэропорт «Толмачево» прилетели до зари, в несусветную рань. Пока англичане и зиновцы охотились на экспедиционный багаж, ползущий по вьющейся черной тропе, я рассматривал скульптурную композицию в гулком зале ожидания. Серебряный всадник (то ли ордынец, то ли азиатских кровей казак) несся на оскаленного серебряного волка. И тот и другой отчасти были запаяны в хрустальные кубы (не стекло, конечно, — какой-нибудь технологичный пластик), дающие иллюзию излома, а из такого же куба, но расположенного чуть выше, на них взирало травленое лицо равнодушного Будды. Композиция выглядела динамично и вызывала уважительный интерес, хотя замысел скульптора представлялся не столь прозрачным, как использованный им хрустальный материал: при подробном осмотре я насчитал у лошади пять ног, а у волка — пять лап. Как ни странно, уродство не бросалось в глаза, и чтобы обнаружить его, следовало включить внимание. Всадник отчегото сохранил привычную парность членов. Нас ждали. Прямо из аэропорта, погрузившись в «газель», «волгу» и китайский внедорожник, покатили по ночной трассе на Карасук, к казахской границе. Биологическая экспедиция в национальный парк Алтын-Эмель. Два зиновца из Петербурга, два англичанина и пятеро новосибирцев — паразитологи, орнитологи, энтомологи, арахнологи. Начальник — сибиряк, спец по двукрылым. Еще два шофера и повариха. За баранкой «китайца» сидел птицевед, двинувший в экспедицию на своем буцефале. Ну и тринадцатый — я, сбоку припека, археолог. Так решили — дескать, пусть будет историк с полевым опытом. Я напросился сам, чтобы уехать и забыть. Забыть похитившую мой покой Марину, прекрасную воровку, походя и без нужды, как скверный ребенок, укравшую у меня — меня. Да простит мне небо этот маньеризм. Алтын-Эмель — «золотое седло» — такое имя, по легенде, дал горному хребту прогуливавший здесь свои тумены Чингисхан. Меня интересуют сакские курганы. В Илийской долине их до черта. Сами казахи теперь толком не копают и другим позволять не спешат. А если и копают, то как-то пафосно, с тенденцией. Они записали саков себе в пращуры — так польская шляхта, с целью отделить себя от черни, «песьей крови», назначила некогда своими предками сарматов и нарядилась в свой сарматский стиль — степняцкие усы и кривые сабли. «Золотого человека», Алтын-Адама, откопанного Акишевым еще в шестьдесят девятом, казахи теперь чеканят на медалях: посаженный на крылатого барса, он украшает штандарт президента. Музей на могильнике построили. А саки, как принято считать в профессиональных кругах, были иранских кровей, но кто в таких случаях смотрит на рожу. Смотрят на регистрацию. Понятное дело: нужны длинные корни, чтобы крепить гордое самостояние. Пусти тут кого-то со стороны, могут ведь такое отрыть, что не приведи Аллах, да пребудет над нами его милость. Невозможно допустить. Поэтому еду с биологами контрабандой — посмотреть и прикинуть на перспективу: есть ли где-то интерес для нас, гробокопателей. На какую-то гипотетическую перспективу — кому как не археологам знать о бренности суверенных образований. Равно как и империй, нанизывающих эти образования на шампур. Апрель. Дорога пуста. В небе медленно гаснет космос. Здесь другой воздух, другая даль, другие цвета, и только грачи — те же. Я думал, тут будет меньше весны — так всегда представляешь, отправляясь в Сибирь, — но нет, ее, похоже, даже больше. Снег сошел, его не видно ни в придорожных канавах, ни в перелесках. Вдоль дороги — степь, березовые колки, черная пашня, лесополосы, поля с озимыми, на которых уже показались зеленя. То тут, то там по степи дымит и взблескивает багровым пламенем травопал. Начальник экспедиции — спец по двукрылым — горько бранится: из года в год от этого лиха горят в округе леса. Над сухой прошлогодней травой,
Стр.2
невысоко, то зависая, то ныряя к земле, пасет мышь белобрюхий лунь. Березы здесь тоже другие. Как будто светлее. Они еще голые, еще не подернуты желтовато-зеленой дымкой, и белы у них не только стволы, но и ветки. У наших не так, у наших ветки темны. И растут тут березы пучком — несколько деревьев из одного гнезда. Их сияющие стволы гнуты, раскорячены степным ветром. Местные говорят: танцующий лес. До Карасука добрались к полудню. А через двадцать минут уже въезжали на территорию биологической базы академического института, официально — научный стационар. Народ квелый, не выспавшийся — за долгие часы пути рассказаны все дорожные истории и анекдоты, нет сил ни говорить, ни слушать. А между тем стационар затейный. За жилыми домиками, вдоль заросшего тростником берега озера — ряды просторных птичьих вольеров, оборудованных чем-то вроде избушек на курьих ножках, сухими стволами и березовыми вениками с прошлогодним листом. Тут отрабатывают технологии разведения в неволе редких птиц. В основном — тетеревиных. Но есть и длинноногая дрофа, и беркуты, которые несутся здесь как клуши, и вымирающие утки савки, плодящиеся как песок морской в утиных палестинах. А порато самая дивная — ток. Гормоны кипят в алой птичьей крови. Дикуши, глухари, воротничковые рябчики, обыкновенный и кавказский тетерева… Все пляшут, распускают хвосты, топорщат перья на шее, метут крыльями землю, выписывают перед самками круги, бесстрашно шипят на незваных гостей. Не питомник — сказки русского леса. На следующее утро, чуть забрезжил рассвет, ученая братия, помятая после бурного ужина с водкой, наскоро позавтракав, собралась в путь — начальник экспедиции хотел в один дневной прогон домчать до Балхаша. Затея не очень реальная, если взять в расчет резвость видавшей виды «газели». Да и казахская дорожная полиция, по свидетельству бывалой шоферни, лютует на асфальте, как весенний пастбищный клещ, — такой вопьется, отдирать надо, будто вывинчиваешь саморез, с проворотом. Я тоже был хмур, хотя за ужином выпил не так и много. Причина в другом — ночью мне снилась Марина. Проснулся, вспомнил — и как будто умер. Я обидел ее и не подлежу прощению — все страсти преисподней к моим услугам. Таможенный досмотр и паспортный контроль прошли быстро, в гору экспедиционного багажа никто даже не сунулся: все-таки Академия наук — не жук чихнул. За поднявшимся шлагбаумом — Казахстан. Плоский, непаханый, безлюдный. Только тянутся вдоль трассы столбы бесконечных ЛЭП, только летит через дорогу призрачное перекати-поле, только мелькнет раз в полчаса ватажка местных буренок, маленьких и лохматых. Не земля — сковорода. Но все-таки не та, что ждет в аду, где черти будут жарить меня десять тысяч лет, превращая мою бессмертную душу в шкварку. Глины — целый рюкзак. Прежде меня никогда не тянуло лепить, даже в детстве предпочитал пластилину воздушного змея, не говоря уже о городках и казаках-разбойниках, а теперь — словно слышу зов. Зов глины. В нем — изнемогающая тоска, неутолимая жажда воплощения, будто стонет голодный дух, веками вечными мечущийся в поисках тела, но всякий раз — облом. А отказаться от мучительных метаний — никак. Такова природа духа и его голода. Глина, каменный прах, тлен великих гор… Белая, ржаво-красная, зеленовато-серая — набрал разной. Когда я развожу ее в миске водой, я думаю о мертвых. Когда леплю нелепые тела, раскатываю колбаски рук и ног, я думаю о мертвых. Царапая зубочисткой шарик головы, прорезывая рот, глаза, формуя нос, я думаю о мертвых. Или… Или это мертвые сами?.. Сами думают о себе внутри моей головы? Думают о себе — мной? Позавчера, отправившись расставлять очередные слепленные фигурки — плод неосознанной тоски, — на Ковенском я увидел Кашнецова. Мы учились в одном классе. Однажды на уроке химии он выпил из спиртовки подкрашенный голубой гадостью спирт. Прославился на всю учительскую. Миша Кашнецов. В школе, разумеется, его звали Маша-Каша. Потом он закончил медицинский, пошел в психиатрию и даже успел защитить кандидатскую. Как сказал Захар, в то время, когда был живым: «После защиты диссертации человек получает право говорить глупости». Маша-Каша говорил глупости и до защиты, и после. А в девяносто четвертом, когда вся страна уже слетела с петель, его убил вилкой пациент. Убил с одного удара. Известно ведь, что зачастую дилетант делает дело ловчее всякого профессионала — такова великая сила случая. И вот, как ни в чем не бывало, Кашнецов идет мне навстречу по Ковенскому. За двадцать лет, проведенных в могиле, он ничуть не изменился. Впрочем, для меня теперь и молодое стало старым. Я остолбенел. Озноб прошиб мою шкуру. Пот, как грунтовые воды, поднялся и залил корни волос. А он прошел мимо, мазнув тусклым взглядом, — не узнал. Даже не заметил. И вновь меня покрыла изморозь и захрустели сочленения. Смертельное манит — заметил полузабытый автор без малого сто лет назад. Я шел за Машей-Кашей следом до Мальцевского рынка. Шел и чувствовал, как на меня тяжелым покрывалом наваливается сон. Неуместный теперь, когда меня, как мотылька булавкой, насквозь пронзил загробный холод. Или, напротив, так и есть — булавка, а за ней смертельное кино? Нет, все-таки не так. Сначала летучая жизнь тает в эфирном сне, и лишь потом… Я боролся, одолевал сонливость, я хотел увидеть. Так увидеть, чтобы, наконец, поверить глазам. Но и равнодушная сонливость одолевала меня. Какое-то время мы пребывали в зыбком равновесии.
Стр.3