Анатолий БАЙБОРОДИН
УТОЛИ МОИ ПЕЧАЛИ
Повесть
Дочерям Алене и Маше
Аще не обратитеся и не будете яко дети, не внидете в Царство Небесное.
Евангелие от Матфея, 18, 3.
Часть первая
I
Иван Краснобаев учил свою дочь Оксану уму-разуму и чуял, что у чадушки в одно ухо влетает, в другое
вылетает, — психовал и даже замахивался в сердцах…. В кочкастом ли таежном распадке, где брали голубицу, и
Оксана, быстро сбив охотку, отворачивалась от ягоды, куксилась, облепленная комарами, и до времени просилась
домой; в сухой ли степи, белеющей низкорослыми ромашками, когда брели в деревню с полными ведрами
голубицы и уморенное чадо хныкало, садилось посередь дороги; в лодке ли на озере, где ловили окуней на
короткие уды, и дочь шалила, упуская поклевки, и сама чуть не падала в озеро, — в таких случаях Ивана вдруг
обжигала злоба, и, ослепнув от сладостной и нестерпимой досады, орал на дочь, вскидывал руку беспамятно,
пуще разжигаясь испуганным и непутевым лицом Оксаны, но… вдруг солнечным роем на почерневшем избяном
срубе виделось ему свое детство, — Господь Мироносный с неба ли синего, из желтых свечовых сосняков, с
приречных лугов, из озерной глади являл глазам это коротенькое видение, заслонявшее собой дочь, — и
вознесенная Иванова рука смущенно опускалась, после чего он мучительно искал удобного случая, чтобы
повиниться перед Оксаной, приласкать, пожалеть дочурку.
Поминался в таких случаях и отец, Царство ему Небесное; слышалось: тихо, исподволь, потянул родимый
«ямщика», повел с хрипотцой помыкивающий голос в забайкальскую степь, где ни деревца, ни вербочки, ни
тепло-желтого огонька, но с шуршанием лижет дымная поземка-поползуха синюю и печальную голь-голимую,
теребит ковыль на буераках, тащит в мутную прорву клочки перекати-поле, да поскрипывают, коротко
взвизгивают полозья саней.
Бывало, слушая и переживая ямщичью печаль, что звучала сама по себе, с протяжной и услаждающей
кручиной вздымаясь из памяти, оживал перед обмершим взором февральский день из далекого-далекого детства,
когда сретенская оттепель зажгла снега, и они заиграли искрами, слепящими глаза.
II
Поехали они тогда по жерди для прясел — отец собрался по новой городить огород, обносить его свежим
тыном; старый отрухлявел, качался и валился, будто на развезях, и держался на тряпичных подвязках да на добром
слове; и пакостливые деревенские иманы со своими юркими козлятами шуровали сквозь тын, раздвигая его
рогами, или скакали через верх там, где прясла пьяно вышатывались в улицу и клонились к зарослям лебеды и
крапивы. Забравшись в огород, иманы жадно накидывались на картофельную ботву, стригли ее, чисто саранча,
пока их не гнала в шею мать или маленький Ванюшка, с ревом бегая по картошке, кидая сухие комья земли.
Обычно долго метались ошалелые иманы вдоль тына, со страху не видя cвой лаз, доводя Ванюшку до яростных
и отчаянных слез.
— Н-но, камуха1
гряды, и тут же кидалась на отца, ворчала заглазно: — Вот отинь2
их побери, а!.. адали Мамай прошел! — серчала мать, горько осматривая порушеные
-то, а!.. Вот лень-матушка! — все eму некогда,
все у него руки не доходят новый тын поставить. На однех соплях доржится... — мать затыкала прорехи
случайными кольями, прикручивая их к тыну пестрыми вязками и ржавой проволокой. — Да разве ж это иманов
остановит?! Ох, и навязалась же эта пакость на мою шею, прости Господи. Верно говорят: хошь с соседом
разлаяться, заведи иманов. Везде пролезут... Уж хоть бы собрался наш Мазайка, — так иной раз от досады
дразнила мать отца, — да хоть бы мало-мало подладил тын, а то уж замоталась в труху с этими иманами...
Стр.1
И вот решил-таки отец обновить гордьбу, а старый тын вместе с пряслами пустить на дрова, и мать по
этому поводу качала головой, недоверчиво улыбалась, с притворным испугом округлив свои и без того большие,
навыкате глаза.
— Н-но, девти, беда-а — в огороде лебеда, — косясь в горницу, где отец чинил сети, подмигивая, шептала
своим девкам, пятилетней Верке и девятилетней Таньке. — Н-но, дети мои, однако, погода переменится, дождь
зарядит посередь зимы, — ишь как папаня наш раздухарился. И в кои-то веки...
Но прежде, чем браться за тын, нужно было заготовить листвяничных жердей на прясла, а после и осинника
на тычки, — вот отец и наладился в ближнюю таёжку. Собрался с вечера, а за ужином, будто ненароком, будто
просто так, для разговора, спросил своего девятилетнего сына:
— Ну чо, Ванька, в лес поедешь?
От того, что отец, обычно хмурый, неговорливый среди домочадцев, а по пьянке буйный, куражливый,
заговорил с ним, как с ровней, да еще и позвал в таёжку, сын тут же подавился горячей картошиной, выпучил
глаза и закашлялся. Мать сердито похлопала его по спине, сунула кружку молока запить, и накинулась на отца:
— Не дури, папаня, не дури, — застудишь парня. В снег там по уши залезет, полны катанки начерпат, да
так с мокрыми ногами и поедет. Дивно ли время в жару валялся, едва отвадились, да и по сю пору сопливет.
— Кто сопливет?! — взвыл возмущенный парнишка, обиженно шмурыгая сырым носом.
— Во-во!.. Пойди под умывальник, выколоти нос. А то ишо и в тарелку уронишь…
— Вдвоем-то веселей, — дразнил отец Ванюшку, — да и подсобил бы. Здоровый уже, надо к работе
приваживать.
— Ничо-о, — замахала руками мать, — вот маленько оттеплит, и съездите. Еще успеет наездится... Завтра,
чего доброго, еще и запуржит, заметелит, — кот наш половицы скреб.
— Дак ежели старый, из ума выжил, вот скребет… на свой хребет.
— Это чо мы?.. — пытливо прищурилась мать. — Третьего же дня Сретенье Господне отвели?.. Во, самые
сретенские морозы и затрещат.
— Пошто?! Старики и так говорили: Сретенье — зима-лиходейка с красным летом встретилась, жди
сретенскую оттепель.
— Не бери его, отец. Простудится… опять издыхать будет, потом отваживайся с ним. И школу пропустит.
Он же вон какой неженка у нас.
При слове «неженка» сестра Танька хихикнула прямо в Ванюшкино разгоревшееся лицо и показала язык;
тут же подпарилась к ней и меньшая, Верка, залилась смехом, толком и не разумея, над чем потешается. Ну, да
той лишь палец покажи… Старшую Ванюшка пнул ногой под столом, а на младшую так зыркнул из-под осерчало
сведенных бровей, что та отшатнулась, как от зуботычины, и, вжимая головенку в плечи, стала испуганно и
немигающе смотреть на брата, готовая удариться в рев.
— Ма-а-а... — захныкала старшая, вся сморщившись остроносым, синюшным лицом, открыв рот с
настырно прущими вперед зубами, — ма-а-а.., Ванька опять дерется, опять пинатся...
— Я те подерусь, мазаюшко, я те подерусь! Ложка-то, вот она! — мать погрозила стемневшей деревянной
ложкой, с которой давно уже слизали лаковую роспись и объели края. — Мигом по лбу походит, вылетишь у меня
из-за стола, как пробка… А ты не реви, не реви!.. Распустила нюни, ревушка-коровушка. Голова уж от тебя ноет...
Кобыла вымахала, а все, как маленькая, нюнишь. Может, титю дать?!
Услыхав про титю, Верка, хотя и обиженная братом, хотя и наладилась реветь, тут же залилась
дребезжащим смешком, словно бубенчик зазвенел.
— А то бы пусть поехал, — не то всерьез, не то лишь ради застольного разговора тянул свое отец,
задумчиво попивая горячий чай, забеленный козьим молоком, полотенцем вытирая со лба густую испарину. —
Одной-то ездкой не управиться, — много надо жердей на огород.
Ванюшка перестал жевать картошину, смотрел в закрытое ставнями окошко, в котором, как в зеркале,
чисто отражались отец, мать, сеструхи и бледный лепесток огонька керосиновой лампы.
— Да у него и одёжи путней нету — все на горке спалил в труху, и катанки худые, подшивать надо. Всё,
как на огне, горит.
— Да я же!.. я же собачью доху одену — в казенке висит! — задыхаясь от досады, со слезами на глазах
вскричал Ванюшка. — А на катанки пимы сохатинные одену… Все равно поеду, вот увидите... Все ездют и ездют,
а я один дома сижу... Нетушки, все равно поеду, вота-ка. Кешка Шлыковский уже сколь раз с отцом по сено ездил,
а я чо, рыжий, да?! Поеду!
— Прижми свою терку, пока не стер, — заворчала мать. — Как стайку корове почистить, дак тебя днем с
огнем не найдешь, а тут ишь заегозил, егоза.
— Все равно поеду, вот!
— Ладно, ладно, поедешь, — мать, наливая чай из самовара, незаметно подмигнула отцу.— Но сперва
пойди да нос высмаркай об угол, а то накопил вагон да маленьку тележку. Ежели там в лесу-то сопли распустишь,
мигом нос отморозишь. И будешь без носа… вон как дед Филя. Тоже в лесу отморозил, тряпочкой теперь
подвязыват...
Стр.2
Танька — все ей неймется, все ей охота подсмеяться над братом, — тут же вообразив Ванюшку безносым,
с черной повязкой поперек лица, похожим на старого рыбака Филю, опять захихикала, укрыв рот ладошкой, на
что брат лишь покосился на сестру и крутанул пальцем возле виска: дескать, смех без причины — признак
дурачины. Зато мать, не утерпев, достала ее ложкой по лбу, и Танька пулей вылетела из-за стола. Из горницы
послышался глухой щенячий скулеж, — боялась девка реветь в голос, мать в сердцах могла и сырым полотенцем
отвозить.
А Ванюшка, шумно высморкавшись под умывальником, докрасна растерев нос полотенцем, вернулся к
столу.
— Ага-а, обманываете: сами говорите, а сами потом не пустите.
— Возьме-от, возьмет, — отмахнулась мать, укладывая подорожники в холщовый сидорок, — шмат сала,
ржаные лепешки, четвертинку плиточного чая да горстку колотого сахара, — иди перевертывайся, спи, постель я
вам с Веркой наладила, а то проспишь утром.
III
Спал Ванюшка или дремал, Бог весть, но если и спал, то одним глазочком, другим — скрадывал: как бы
отец без него не отчалил; и сон был похож на февральский день, призрачно белый, короткий, с воробьиный скок,
и лишь рассвело, лишь засинел снежный куржак на окошках, увидел парнишка сквозь полусон, — сквозь
березнячок и пушистые снега с цепочками заячьих следов, — как мать с отцом на цыпочках пошли из горницы в
кухню и, запалив керосиновую лампу, вкрадчиво зашептались.
— Можно было взять, промялся бы маленько на свежем воздухе, а то чо все парится да парится в избе, —
толковал отец, растапливая печь.
— Ага, жди, будет он париться в избе! День-денской на улице палит, не присядет. На горку кататься
ускочит, дак и домой не доревешься. А ночью кхы да кхы — весь закашлится.
— Ну и вот, чем лодыря-то гонять, пусть бы лучше съездил, подсобил маленько.
— Не, не, не, — видимо, замахала мать рукой. — Лесина начнет падать, комлем взыграт, — он же, непуть,
тут же сунется под ее. Не, не... Сопли морозить... Да и помочи-то от него, как от козла молока. В ногах будет
путаться, мешать. Пусть хошь в выходной отоспится, а то запурхался с этой школой, совсем не высыпатся. День
проносится, вечером — уроки со слезами, а утром хоть вожжами подымай. Hичо-о, вот потепле будет — еще
съездит.
— Смотри... а то по радио, вроде бы, оттепель сулили.
— Да наше радио соврет, недорого возьмет. Оттепель, дожидайся, ага... Я ночью еще нарошно выходила
глянуть: новый месяц еще не народился, а у старого деда сережки висят — опять на неделю завьюжит. И звезды
к морозу пляшут… Пусть, отец, спит, не буди его.
Но Ванюшка, не поджидая, чем завершится шепоток отца с матерью, суетливо тянул на себя припасенную
с вечера одёжу; и в темноте, да к тому же спросонья, не мог путем одеть штаны, спылу запихал ноги в одну гачу;
потом, кое-как разобравшись со штанами, боясь опоздать, наперекосяк застегнул пуговицы на рубахе, обул
катанки на голу ногу, и, взъерошенный, выскочил на кухню.
— Здорово ночевал, — засмеялся отец, глядя на сына, впрочем нисколько не удивившись.
— Явилось, чудечко на блюдечке, — невольно улыбнулась и мать.
— Переобуйся хоть да застегнись путем… работничек.
IV
В таежку, налегке Гнедуха трусила убористой рысью; из-под копыт прямо в сани, а другой раз и в лицо
сидящим смачно летели сбитые ошметки снега, пылила колкая поземка; но будто не чуяли этого отец и сын:
Ванюшка дремал, укачанный в санях, — все же поднялись ни свет, ни заря, — отец задумчиво, чуть слышно
напевал. Ловко поджав под себя ногу в ичиге, сидел в передке саней и, даже не шевеля вожжами, да и не видя
сейчас самой кобыленки, прокуренным, уютно-печальным голосом в лад с подрагиванием саней сипло выводил
на степной простор горемыку «ямщика», выводил из своего далека, обычно глухо припрятанного и полузабытого
в душе. И не дыбилась из песни, как радостно чуял Ванюшка, пьяная, злая тоска, — сквозило лишь томление,
легкое, светлое и безбрежное, словно голубоватая утренняя степь да призрачно текущая через проселок седая
поземка. Отец, кажется, толком и не слышал, что напевает, лишь чуял отпахнутым сердцем; а что же нынче
томило его душу поверх песенных слов, что явилось обмершему взору посреди степи? — он и сам, наверно, не
смог бы ответить. Может, поминался дед Краснобай, Богу лишь ведомо когда и убредший из Псковщины и
севший на житье в степной и озерной Еравне, посреди заснеженной и въюжной Забайкальской Руси. Может,
оживали покойные мать с отцом — вечное блаженство их душам, и полыхали счастливые зори на отчем покосе,
где его, такого же малого, как Ванюшка, учил отец верно держать литовку, потом — косить, не загоняя полотно
в землю, и чуял он сопревшей от старания и натуги, ноющей спиной материн протяжный, через весь луг,
Стр.3