Эльдар АХАДОВ
ЩЕМЯЩЕЕ ЧУВСТВО ДОРОГИ
Северные истории
ГУСИНЫЙ ПРОЛЕТ
Хороша тундра в любое время года. И в разные времена года красота эта по-своему открывается. Неправду
думают: дескать, это нечто плоское и однообразно унылое, покрытое вечными мертвыми снегами. Как бы не так!
Все здесь движется и живет своей жизнью, даже ветер, даже змеящийся сквозь него снег.
Земля в тундре — где повыше, а где пониже. И овраги есть, и русла рек, и холмы удивительные, ледяные.
Весной, когда только сойдет снег, тундра — почти черная, но не совсем, а скрасна. Так набухающие почки
деревьев первыми указывают на смену времени года, наполняясь свежими соками, предугадывая собой и будущее
цветение, и свежую нежную зелень. Потом начинается разлив рек, могучий и широкий — от края до края небес.
Только озера долго еще стоят недвижно под полупрозрачной корочкой льда, зацветшего всеми цветами радуги.
Некоторые — синеватые, другие — коричнево-зеленые, с белыми зимними прожилками…
А летом тундра пахнет свежим мхом, травой и вызревающей ягодой-морошкой, живого солнечного цвета.
И дышит коротким знойным покоем.
Но более всего нравится мне в тундре осень. Она здесь короткая, но неторопливая, с ясными, прозрачными
полднями и сказочно непроглядными ночными туманами. Земля по осени становится в тундре цветной. Одни
травы и кустики краснеют, другие желтеют, третьи становятся бурыми, а четвертые по-августовски еще так и
остаются сочно-зелеными.
Но самое запоминающееся осеннее действо — это пролет гусей! Бесчисленными стаями проносятся они
днем на юг по лазурному небу… И не только днями летят они. Однажды глубокой осенней ночью на дальней
буровой я вышел из вагончика поглядеть на звезды. Почему-то не спалось. Увы, звезд видно не было. Под светом
прожекторов медленно клубился туман. Постояв с минуту, я уже было собрался обратно в балок, но тут услышал
шуршание невидимых крыльев. Множества крыльев. Шуршание было столь явственным, что казалось: они могут
задеть мою голову.
Этого не произошло, но тут в клубящейся белесой темноте возникли голоса птиц. Не крики, не зов, а
именно голоса! Как на птичьем дворе. Оказывается, гуси в полете переговариваются между собой точно так же,
как на птичьем дворе в какой-нибудь деревне. О том, что гуси могут одновременно и лететь, и гоготать, мне в тот
момент и в голову не приходило! И осталось такое ощущение, будто сам птичий двор поднялся в воздух и
движется в мою сторону.
Голоса пролетных гусей растворились в тумане. А я еще долго стоял в темноте, ожидая чего-то…
Разве такое забудешь?
ТУМАНЫ ТУНГУССКИЕ
Плывут туманы над Нижней Тунгуской. Плывут, плывут…
Просвечивают сквозь них долгие, протяжные, словно эхо, берега: где высокие да обрывистые, где низкие
да замшелые. Бегут по берегам деревья лесные — лиственницы, березки… Бегут, бегут, прячутся в туманах от
ветра осеннего, студеного, непременного. А не укрыться им за туманами, не спрятаться! Разнесет ветер и туманы,
разнесет, разгонит, а что не разгонит — то в небо подымет, в облака-тучи обратит, дождями на землю прольет,
снегами выметет…
Плывут туманы над Нижней Тунгуской, словно призрачными ладонями, словно пальцами белесыми чуть
касаясь реки-красавицы. Ожерельями-плесами расплескались вдоль нее бесчисленные бусинки-самоцветы —
сердолики рыжие, кварцы молочные, прозрачные горные хрустали да цветные яшмы…
Говорят, если терпеливо вслушиваться в туманы, то можно порой различить в них древний, манящий,
таежный голос, сказочный голос девки Синильги… Плывут туманы над рекой, плывут, словно души
Стр.1
человеческие, Синильгой завороженные, влюбившиеся в эти берега, в эти оленьи тропы, в эти поющие горлом
диковинные эвенкийские скалы…
Ходят в глубинах речных, изумрудных, рыбы могучие — бесценные темные таймени. Светом брызнувшим
отражаются на речных волнах радуги небесные. И, конечно, наступают однажды ледяные, морозные ночи долгие,
дни короткие…
Утечет время, вьюгами завьется, снегами уляжется, унесет путника далеко-далеко от сибирской реки. И
вдруг, ненароком, вздрогнет оно в самом сердце, вернется эхом, наснится-нагрезится, и поплывут, поплывут снова
сквозь память человеческую волшебные туманы над Нижней Тунгуской…
ЖИВОЕ СОЛНЦЕ
Руками его не потрогаешь. На вкус не попробуешь. Но оно — живое. Такое же живое — как небо. Живое
солнце. Вот оно переливается в радуге. А вот становится свечкой над горизонтом. А вот — прорывается сквозь
облака, прорывается, мутнеет и тонет в мареве… и опять прорывается. Пока не прорвется окончательно. И тогда
сияет, как улыбка. Простодушно так сияет, смущается и… опять сияет.
А вот ветер бросается в него песком и пылью. А вот волны рвутся к нему, насмерть разбиваясь о скалы. А
потом — опять рвутся к нему. Потому что смерти нет.
Вот оно заходит за горизонт и сияет оттуда, из-под земли, цепляется лучами-пальцами за ускользающее
истаивающее аметистовое небо. А вот — не заходит совсем. На Севере. Не заходит — и все. О, какое упрямое! С
характером!
Живое солнце. Обидчивое. Зимой ему холодно. Покраснеет от мороза, уйдет с горизонта и греется где-то
на юге. Вот же нежное какое! Вообще до весны может не выглядывать. В южные края подается, вместе с птицами.
Там хорошо. Там всегда лето.
Живое солнце. Очень живое. В руки не дается. Вечно перекатывается. Вечно торопится куда-то. Мир
посмотреть. Себя показать. В мире ведь все живое. Все живет. Все дышит. Все чувствует. Все понимает. Всему
больно. От всего радостно. Ничему нет конца…
ВОЛКИ
В Сухобузимском районе за деревней Павловщина к парому через Енисей съехали на бортовом «Урале».
Верх его был крыт брезентом, и потому, озираясь на мелкий моросящий дождь, никто из кузова не вылез. Там,
под брезентом, было как-то ловчее, чем снаружи. Мордатый Кузьмич, раскрасневшись под «Мадеру», травил свои
фирменные байки. Остальные — геолог Сидоров, Витюня (местный кадр) и сам Михалыч — слушали.
— Места здесь после войны совсем дикими стали, особенно там, за рекой. Народ поразъехался. Сейчас в
деревнях-то путных мужиков не осталось, а там, где прииски раньше были, как позакрывалось все тогда, в
хрущевские времена, так никто и не шарашился. Ну, кроме охотников, конечно. Те — да, те в любую дыру лазят
за зверем. Да и они-то не шибко любили туда забираться... Неприятно там как-то человеку. Муторно... Нехорошее
говорят про те места...
Кузьмич отчего-то вдруг помрачнел с лица и замолк. И сколько к нему ни приставали всю дорогу (особенно
Сидоров старался), он только смолил свои «беломорины», пил «Мадеру» из горла да отмалчивался…
Приехали. Тишина-а кругом. Ельник. Сырость. Ручей невдалеке журчит. Темнота. Из жилья — старая
полусгнившая банька с прохудившейся печкой «буржуйкой». И все.
Всем миром эту чертову печку топили. Всю ночь толком не спали. Только задремлешь — дрова прогорают
или гаснут (сырое же все кругом). Вот и дежурили поневоле. А спать — разве заснешь, когда в баньку на двух
человек набилось столько народу — аж пятеро, если с шофером считать! Печка — дрянь, только сама себя греет,
зато дымит изо всех щелей. Никак дым вверх не хотел идти, все только понизу... К утру головы у всех от дыма
задурели, как у наркоманов.
Наконец рассвет наступил. Промозглый такой, серый, с осенним туманом. Хмель у всех давно прошел. Тут
работать надо, иначе — зачем же перлись в такую дыру? А никакого настроя на это дело... И то: добрый хозяин в
такую сырь собаку не погонит, а тут сами забрались. «Экспедица называется!..» На рекогносцировку приехали.
Старые золотоносные площади на месте осмотреть. А что смотреть-то, когда ночь не спавши?
Сидорова с утра что-то отрыжка замучила. Не пошла ему «Мадера». Честно, не пошла. Глянул Кузьмич,
как человек страдает, понимающим взглядом, вздохнул... И махнул рукой. Ладно, сами разберемся. Оставайся в
баньке, как полегчает — картошку почистишь. Все равно — наездимся, набегаемся, жрать захотим. А тут —
сервис... Что еще скажешь человеку, если он сегодня больше ни на что не годен по объективным причинам?
А места-то и впрямь безлюдные. Пока по старой дороге добирались, больше бензопилой работали, чем
ехали, упавшие деревья да завалы разбирали. Давно-о там ни одна машина не проезжала. Во многих местах и
Стр.2
колеи-то нет — так, угадывается только прогал между деревьями. А кое-где посреди дороги молодняк стоит. Коекак
до той баньки ночью уже добрались. Вот с потом да с матом хмель-то и сошел...
Лежит Сидоров возле печки. Греется. Охает: печенка болит с перепоя. Мужики на «Урале» уехали. А ему
и приподняться-то в лом: все боли-ит! Водички из фляжки отхлебнет. И опять в потолок охает.
Очухался к обеду. Жрать захотел. А нету! Готовить надо. Ну, он: тык-мык… тит-твою-мать! Одна
картошка! Ну, соли еще пачка. И все. Картошка в рюкзаке. Соль в углу. Ведро есть. Котелок есть. Нож кухонный
есть. Спички есть. Вода — в ручье. Ручей — за банькой.
Кузьмич нарочно не оставил ни тушенки, ни хлеба, ни лука даже. Сидоров сообразил, почему, хотя оно и
козе понятно: легче сожрать готовый (или полуготовый) продукт, нежели чистить и варить картофан. А халяву
все любят. Леха Сидоров в этом смысле — суровое правило, и ни в коем разе не исключение из оного. Просто —
ни под каким соусом... Вот поэтому Кузьмич и уволок с собой все продукты, не оставив голодному Сидорову ни
одного шанса на халяву.
Конечно, спору нет, главным стратегом, командующим и распорядителем финансов был Михалыч. Но!
Все, что касается хозчасти, продуктов, амуниции и пр. и др. и хр. и еще хр. — все это к Кузьмичу. Он и завсклад,
и техснаб, и промбаза с во-от такими вот наковальнями вместо ладоней... Вдобавок ко всему, сегодня вместе с
Витюней он исполнял (рост два метра, морда красная) роль маленького юркого дерсу-узала в дебрях тайги. В этом
тоже есть свои плюсы: по хрусту падающих стволов, хлюпанью болотной воды и смачным выражениям Кузьмича,
идущего впереди, сразу становилось ясно, куда не следует направляться всем остальным.
Когда Кузьмичу становилось особенно тяжко, к нему приближался Витюня в своей вислоухой шапчонке,
участливо спрашивал, что случилось, не нужна ли помощь, и подробно объяснял, почему сюда ходить не надо, а
надо во-он туда ходить, а сюда ты, Кузьмич, зря пошел. Спорим, что зря?..
И Кузьмич спорил. Как умел... Поэтому группа исследователей бескрайних просторов тайги только в
сумерках поняла, что ей пора в баню. Тем более что в обед перекусывали у костра чаем с сухарями (продукты-то
в кузове «Урала»), а «Урал» давно уж оставили, когда поняли, что тут особо негде кататься. Водила ходил вместе
со всеми, потому устал и оголодал не меньше. А что ему — весь день в кабине сидеть, что ли? Это ж не город: ни
угонщики, ни милицанеры в кустах не сидят.
А вот то, что снег пошел крупный такой да хлопьями — с обеда, вот то проблема. Видимость почти вовсе
пропала. Вот так и возвращались. Пока до машины дошли да пока доехали до баньки — ночь на дворе! Она,
банька, кстати, стояла с бериевских еще времен, конечно, если б ее изредка охотники не подшаманивали, до
наших годов все бы сгнило. А так — хоть какая — но крыша над головой...
Ну, подъехали. Баньку фарами «Урала» осветили. Мужики орут, Леху кличут. А его нет. Не выходит никто
из баньки. Заглянули мужики внутрь, видят: Сидоров сидит на полати целехонький, на них в дверь смотрит и не
реагирует никак! Вроде, одеревенелый какой-то.
Кузьмич сразу захотел ему по рогам врезать. За дурь. Михалыч остановил:
— Постой, — говорит, — разобраться надо. Накостылять всегда успеем.
Стали его разглядывать. А у него взгляд остекленевший: в дверной проем уставился и замер... Картошка
наполовину только чищена. Нож на полу валяется. Ну, стали его трясти, растирать да материть. Потом, когда
отошел малость, полкружки водки (из НЗ) налили. Выпил. Соображать начал. И такое порассказал...
— Чищу, — говорит, — картошку. А день-то серый, в баньке вообще сумерки. Придвинулся поближе к
входу, где лучше видать. Тишина кругом. Неуютно как-то. Знаю же, что один здесь до самого вечера... Вдруг
вроде как в глазах потемнело. Голову приподнял, глядь, а мимо меня собачонка в баньку — нырь и — под лавку.
И сидит там. Хвост поджала между ног. Вся дрожит. И даже не пикнет. Замерла. Откуда, думаю, в тайге собака
взялась? Нет же никого!.. Так. Ладно. Чищу дальше... Раз — чувствую, глядит на меня кто-то, а кто — не вижу.
Холодно аж внутри стало. Трясти меня начало с чего-то... Знобит всего. Я затих. Нож в руке сжимаю. Не знаю,
что делать. Снег же идет хлопьями. Да такой, что не особо чего разглядишь. Вышел я из баньки. Стою. Озираюсь...
Ага! Морда волчья из кустов выглядывает! Я напрягся. Жду... И вторая — позади баньки за ручьем!.. И третья —
сбоку так, чуть подальше. Следят за мной. Не приближаются. Замерли. Ждут чего-то. Знака какого, что ли?..
Постоял я, подумал. Зашел обратно, развернулся на пороге, ну, чтоб за спиной никого. Короче, только занял
позицию, глядь, а передо мной, вот здесь, на пятачке перед банькой, стоит огромный волк... И взгляд у него —
человечий прямо. Смотрит на меня, не мигая. Не кидается. Просто смотрит. Что тут со мной произошло — не
могу описать... Будто душу из меня вынимает... Почудилось мне, будто целая вечность прошла... Тут собака
заскулила. Тоненько так. Никогда не думал, что собаки так скулить могут. А глаза у волчары... зеленые какието…
Не знаю, как я упустил. Только не заметил я в тот момент, как исчез волк. Мгновенно исчез. Словно и не
было его! Как остальные волки ушли — видел. А этого — упустил... Проходит немного времени. Слышу конский
топ. Стоит передо мной всадник на коне. При нем — две лайки. Спрашивает всадник про собачку. Говорит, его
это лаечка. Мол, охотник он, наказал ее, побил, а она убежала… А собака под лавкой сидит, скулит, выходить не
хочет... Ну, вытащил я кое-как собачонку, отдаю ему... А он схватил ее в руки, как вещь какую-то, как захрипит
вдруг и... перекусил ей горло-то! Клыки у мужика здоровенные такие! Кровища хлынула... Оторвал он ей голову.
Кровь пьет, чавкает. Потом остальное в кусты отшвырнул. А там — тени какие-то зашевелились. Пропала
Стр.3