Александр АСТРАХАНЦЕВ
АНТИМУЖЧИНА
Роман*
Есть женщины в русских селеньях…
Н. Некрасов
Нет женщин — есть антимужчины.
А. Вознесенский
Часть первая
1
Ни фамилии, и ни имени ее настоящих я, конечно же, не открою. Кто с ней знаком — тот и так догадается,
а кто не знаком — тому и знать ни к чему. Но я-то ее знаю достаточно, чтобы взяться за ее жизнеописание… А
что биографией моей героини заинтересуются, я не сомневаюсь — настолько это личность яркая и талантливая,
хотя в первой половине жизни, пока она искала себя, ее своеобразные таланты не проявлялись, судьба не припасла
ей столбовой дороги. Но теперь уже очевидно, сколь многого в жизни она успела добиться, и добьется еще
большего — я в этом уверена. Поэтому и берусь за скромное исследование, которое, может быть, окажется
материалом для будущих биографов: как женщина, выбившись из самых низов, совершенно одна, без чьей-либо
помощи и поддержки, может добиться в жизни определенного успеха.
* * *
А достаточно я ее знаю не только потому, что учились вместе и выросли в одном дворе, а потому еще, что
жили в одном доме, в одном подъезде, даже на одной лестничной площадке, дверь в дверь с тех пор, как этот
панельный дом, стандартную пятиэтажку в рабочем квартале, построили, и наши с ней родители в него вселились,
когда нам было по семь лет.
Я даже помню день, когда его заселяли: то был канун 1 Мая, большого тогда праздника: красные флаги
кругом, духовой оркестр играет, люди во дворе дома, еще пустого, сбились в большой круг, и какой-то дородный
мужчина держит речь. Я стояла прямо перед ним, рядом с мамой, хотя забыла уже, о чем он говорил, запомнила
только, как он показал на меня пальцем и сказал, что как раз когда я вырасту, настанет коммунизм.
Я еще испугалась его и спряталась за мамину спину, и тут увидела недалеко от себя такую же, как я,
девочку, только черноглазую и темноволосую. Она стояла рядом с крупной рыжей женщиной и выглядела ужасно
неопрятно: застиранное платьишко, стоптанные сандалики на босу ногу и разбитая коленка, замазанная зеленкой.
Девочка глядела на выступающего человека без всякого страха и при этом ковыряла в носу, потом извлекла из
носа темную козявку, внимательно рассмотрела ее и принялась скатывать в шарик, а скатав, оглянулась вокруг,
увидела в двух шагах мальчишку чуть старше себя и щелчком запустила шарик в него. Мальчишка втихомолку
показал ей кулак, девочка в ответ тотчас высунула язык, красный и длинный-предлинный. Тут она заметила мой
взгляд и мне его показала.
В конце митинга главам семейств (главой нашей семьи была моя мама) вручили ключи от квартир, оратор
пожимал им руки и поздравлял, все хлопали в ладоши, а оркестр наяривал бравурный марш.
Потом все смешалось, и я потеряла девочку из вида; подъезжали набитые вещами грузовики, по лестницам
таскали шкафы, диваны, гроздья стульев, пухлые узлы, и все почему-то бегом, как угорелые — будто боялись,
что кто-то отберет назад ключи, и чистую новую лестницу быстро затоптали и замусорили. Почему-то лестницу
было жалко.
Когда вещи занесли и стали наскоро расставлять и распихивать по квартире — оказалось, я всем мешаю, и
пошла посмотреть, что делается на улице, и тут увидела, как эта девочка (которая и оказалась Катей Ивановой)
выходит из квартиры напротив: она — моя ближайшая соседка!
* * *
Стр.1
Мы с ней подружились. Верней, нас сблизило соседство дверь в дверь и то, что мы с ней учились в одном
классе, даже сидели за одной партой.
Но дружба была неровной: мы были совершенно разные. Сама я, неизменно «хорошая девочка», своим
первым слоем души немножко презирала ее — она раздражала меня своей неряшливостью и невниманием ко
всему на свете, кроме собственных желаний. Когда мы с ней ходили на елку или в детский театр, мне приходилось
преодолевать стыд за нее и страх, что она непременно меня подведет и опозорит, и я без конца делала ей
замечания.
Но другим слоем души, смутным и глубинным, я ее любила — мне нравилось смотреть на нее и быть рядом:
красота ее упорно пробивалась в ней уже тогда, несмотря ее полное равнодушие к своей внешности и одежде.
Естественно, я бывала и у нее дома, в их многочисленном и шумном, даже буйном семействе: кроме папы
и мамы, у нее были еще брат Колька и сестра Люся; приглядываясь к их жизни, я стала понимать истоки Катиной
натуры и многое ей от этого прощала.
Правда, сказать о них «шумное семейство» — это почти ничего не сказать: каждый там обладал настолько
необычной индивидуальностью, что я поначалу смотрела на них с удивлением, потому что каждый из собрания
этих индивидов не только ничего из своих особенностей не стыдился и не прятал — а наоборот, кичился ими и
выставлял напоказ. Дети ссорились и дрались, родители шпыняли и драли детей, те защищались от них воплями,
а становясь старше — яростно препирались и дерзили родителям.
Бывая у них и уставая от их ругани, я спрашивала дома:
— Мама, почему они все время кричат и ругаются?
И она объясняла мне:
— Потому что они выросли в тесноте — они переехали сюда из бараков.
А в бараке они оказались потому, что родом из деревни, и — никакого блата, чтобы зацепиться в городе
как-то по-иному. При этом Катина мама хотела, чтобы в нашем доме их считали «городскими», и стеснялась своих
деревенских родственников, когда те наезжали и останавливались у них — их квартира была своего рода
перевалкой, через которую они просачивались и наполняли собой город; а если их принимали за «деревенских»,
Катина мама обижалась, за такое оскорбление она могла выцарапать глаза, и это не метафора, она и вправду была
драчлива. Звали ее Анастасия Филипповна, или, по-уличному, Тася, а Катиного папу — Василий. Какое-то
отчество и у него тоже было, но его никто не знал, так без отчества и сгинул потом.
Была теть-Тася (так я ее звала) крепкая рыжая женщина. Не толстая, а именно крепкая: с могучими
плечами, грудью и бедрами, — и решительная: когда Василий приходил домой пьяный и начинал бузить, она
давала ему такую затрещину, что тот сразу валился с ног и засыпал. И когда я учила в школе стихи про «женщину
в русских селеньях», которая «коня на скаку остановит» — то представляла ее себе именно теть-Тасей.
Работала она в ремстройконторе на должности инженера и ходила всегда «как инженер»: в шелковых
платьях, в туфлях на высоких каблуках, ярко красила губы и пахла духами «Москва» — от этого крепкого,
приторно-сладкого запаха, смешанного с крепким же запахом пота, меня, с моей чувствительностью, мутило так,
что я готова была хлопаться в обморок.
* * *
Копнуть глубже относительно Катиных корней нет никакой возможности: дальше родителей родословная
ее теряется во мгле прошлой деревенской жизни, вспоминать о ней они не любили. Но рассказать подробнее о
них самих стоит: слишком многое в Кате заложено ими.
История их городской жизни началась с того, что шестнадцатилетними они вместе приехали в город,
поступили в строительный техникум и решили: как закончат его — поженятся. Но дядь-Вася техникума не
закончил.
Надо сказать, что дядь-Вася, каким я его помню, хотя внешне и не представительный, даже невзрачный —
кадыкастый, жилистый, сутулый, с длинными руками, с крикливым скрипучим голосом, — был, однако, при этом
мужик моторный и с авантюрной жилкой, а в юности — еще, наверное, моторнее, потому что уже на втором курсе
сбил компанию из однокашников, таких же отчаянных головушек, как сам, и они грабанули магазин на городской
окраине. Тому, будто бы, имелось у Василия «железное» оправдание перед своей совестью: маленькая стипешка,
помощи из дома ждать бесполезно, а жрать охота. Да и не только жрать: охота и пальто, и костюм, и желтые
«корочки» взамен кирзовых ботинок, и часы на руке — «чтобы всё, как у людей»; и своей подружке Тасе охота
было подарочки дарить, и Тася, будто бы, от подарочков не только не отказывалась, а наоборот, радовалась им и
к Васе после них была благосклоннее… Грабануть-то они грабанули, но с награбленным засыпались. Васе, как
вдохновителю, хотя и несовершеннолетнему, обломилось пять лет отсидки, три из которых он добросовестно
отбухал, остальное скостили по зачетам.
Выйдя, учиться он больше не стал, а вернулся к Тасе, которая после техникума уже работала. И она, надо
отдать ей должное, его дождалась, хотя, по некоторым намекам, у нее «были варианты». Даже, похоже, сочла
Стр.2
своим долгом дождаться и принять. В общем, они поженились, он пошел работать на стройку, им дали комнату в
бараке, и начали они жить и плодиться…
Но иногда дядь-Вася исчезал на несколько месяцев.
— В командировке он, замучили мужика командировками! — говаривала тогда всем теть-Тася.
Только став старше, я поняла, что «командировки» эти у него — в одно место — за решетку, потому что,
отсидев однажды, он воровства не только не бросил, но и пристрастился к нему, а кроме того — еще и к выпивке,
и таскал со стройки и продавал дачникам все, что плохо лежит: краски, рубероид, окна, двери — пока, наконец,
его не ловили и не судили. Но тюремные сроки, как правило небольшие — брать помногу он теперь опасался —
заканчивались, он благополучно возвращался домой и поступал на новую стройку — чтобы снова красть.
С женой, теть-Тасей, они постоянно ругались. А то и дрались.
Старшие дети, Колька с Люськой, подросши, стали вмешиваться в родительские дрязги, разделившись по
половому признаку: сын — на стороне отца, а дочь, соответственно — матери. Да они и были похожи на
родителей: Колька — такой же, как отец, худой, кадыкастый, крикливый; а Люська — вся в мать, рыжая и дебелая,
— так что семейка превратилась в боевой лагерь, который всегда начеку: всё, вроде бы, тихо, ничто не предвещает
бури, и вдруг — заорали, сбежались в кучу, замахали руками! — причем борьба шла с переменным успехом: в
словесных перепалках верх брала женская сторона, зато в рукопашной чаще побеждала мужская сила (но не
всегда: если дядь-Вася был слишком поддатый, то верх опять-таки брали теть-Тася с Люськой).
Постоянная вражда мужа с женой, насмешки и оскорбления перерастали чисто семейные отношения и
переносились на отношение к полу целиком, так что женской половиной семьи презиралась, оскорблялась и
ненавиделась вся мужская половина человечества: «пьянь, ворье, страмота» и проч., — а мужской половиной,
соответственно — женская: «суки, свиристелки, бабьё проклятое», вплоть до нецензурных слов. Так что еще в
детстве и я тоже, не говоря уж о Кате, наслушалась специфических терминов.
Оберегая меня от этого лексикона, мама запрещала мне к ним ходить. Но, даже не бывая у них, все это
можно было слышать где угодно: на лестнице, во дворе, в школе — так что если в семь лет смысл этих ругательств
я едва понимала, то годам к двенадцати весь лексикон усвоила полностью.
* * *
Однако хуже всех в их семействе было Катюше.
Обычно самого младшего, да если еще этот ребенок — девочка, в семьях любят и балуют. В той семье было
не так: Катя оказалась там парией. Для этого имелись свои мотивы и обстоятельства.
Главным обстоятельством семейных раздоров был сам факт Катиного рождения. Дело в том, что родилась
Катя в неурочное время, вскоре после очередной отцовой отсидки, и, по его подсчетам, быть родной дочерью
никак не могла. Правда, обвинить теть-Тасю было непросто: она упорно уверяла его, что заделал он ей перед
самым арестом, и обзывала за неверие «тупорылой скотиной» и «недоумком»; а если он слишком наседал —
предлагала:
— Вали-ка ты отсюда, надоел совсем!
Только тогда он утихал.
Самое Катюшу дядь-Вася называл «тварью» и «отродьем» или кричал теть-Тасе: «Убери этого суразенка!»
— и если Катя попадалась ему под ноги, давал ей тычка или пинка, так что ее, маленькую, уже и брат с сестрой,
и дети во дворе дразнили «суразенком», пока, подросши, она не научилась драться и защищать себя и, в конце
концов, от этого «суразенка» самостоятельно, без чужой помощи всех отучила.
Естественно, Колька с Люськой подхватили отцову неприязнь к Кате и с чисто подростковой жестокостью
изгалялись над ней: съедали или портили ее еду, отбирали игрушки, ябедничали на нее родителям, а если она
вступалась за себя — еще и колотили втихую, пока она не подросла и не научилась отбиваться от них с яростью
затравленной кошки.
Поэтому, наверное, она и стала такой неуязвимой к обидам, с крепкими, как проволока, нервами. Она не
умела плакать — от боли и обиды у нее лишь выступали слезы, так что глаза ее сверкали тогда черными
жемчужинами и набухали так, что, казалось, лопнут от внутреннего давления. Может, она и плакала, но никто
этого не видел, даже я, потому что это был бы нонсенс: Катя — нюня, Катя — плакса, — и лишь добавил бы ее
мучителям удовольствия.
2
В пятнадцать лет наши пути разошлись.
Мы с моей мамой никогда не обсуждали, куда я пойду после школы: само собой — только в универ, на
филфак. Я прочла уйму книг, учительница литературы зачитывала на уроках мои сочинения как образцовые,
говорила, что у меня светлая голова, и мой путь был предопределен.
Кате тоже хотелось закончить среднюю школу, не из-за каких-то конкретных планов — в голове у нее на
этот счет была каша: то ей хотелось стать стюардессой Аэрофлота, то милиционером — ей, видите ли, форменная
Стр.3