Александр Иванович Куприн
Кляча
Текст сверен с изданием: А. И. Куприн. Собрание сочинений в 9 томах. М.: Худ. литература, 1971.
Том 2 С. 50 -53.
Моросил мелкий дождик. Улица казалась пропитанной туманом. Незаметная холодная влага
оседала на лица прохожих. Все эти люди, куда-то торопливо бегущие с поднятыми воротниками и
раскрытыми зонтиками, имели скучный или угрюмый вид. Встречаясь с нашей процессией, они снимали
шапки и с холодным любопытством осматривали: оборванных факельщиков с распухшими, сизыми,
зверскими лицами, идущих парами, подобрав подолы траурных кафтанов и шлепая дырявыми сапогами
по лужам; пару лошадей в черных попонах, с чехлами для ушей и с огромными страшными отверстиями
для глаз; черный, обшитый серебряным позументом катафалк, на вершине которого стоял белый
глазетовый гроб, а на нем жестяной зеленый венок; наконец длинный ряд наемных экипажей,
наполненных равнодушными, немного скучающими, немного конфузящимися мужчинами и женщинами.
В этой процессии, медленно ползущей по грязи, под сплошным, мелким, осенним дождем, было
что-то жалкое, подавляющее, ужасное. Мне представлялось, что если бы то, что было раньше бедным
Пашкевичем, а теперь плавно колыхалось вместе с белым глазетовым гробом на катафалке, если бы это
холодное, уже тлеющее тело могло как-нибудь выражать свои желания, оно раньше всего потребовало бы:
"Оставьте меня в покое, разойдитесь по домам, зачем играть эту страшную комедию?"
-- Вы будете на могиле говорить речь? -- спросил я моего соседа по извозчику, публициста одного
из местных газет, Васютина -- маленького желчного человека, которого я всегда любил за его
великодушное горячее сердце, скрывавшееся под напускным цинизмом.
Он нервно поморщился.
-- Конечно, не буду.
-- Почему же?
Он с досадою схватился руками за лицо, ожесточенно стиснул его несколько раз между ладонями,
покряхтел, точно от внезапной зубной боли, и заговорил с волнением:
-- Почему? А по тому самому, что там и без меня этих говорильщиков найдется пропасть... О, черт!
Тартюфы, лицемеры проклятые! Я наперед знаю все пошлости, которые они будут произносить с их
жреческим видом. "Святое знамя искусства!.. Неугасимый огонь на священном алтаре поэзии!.. Честный
сеятель на ниве просвещения!.." Нет! Если бы я уж стал говорить, я бы действительно сказал им пару
теплых слов.
-- Что бы вы им сказали, Антон Захарович?
-- А вот что я им сказал бы... "Все мы, литераторы, везем вперед нашу пресловутую колесницу
прогресса. В этом нет никакого сомнения, но в этом также нет и ничего удивительного. И волы и ослы
возят тяжести, потому что они послушны, упорны, выносливы и в конце концов уверены, что за свой труд
они найдут в яслях охапку сена... Но знаете ли, что выйдет, если в телегу, нагруженную булыжником,
запрячь кровную арабскую лошадь? Благородное животное будет лезть из кожи, надорвет спину, разобьет
грудь, искалечит ноги и сделается клячей. Тогда его выгонят в поле околевать, и оно издохнет. А
трудолюбивые волы дома еще долго будут жевать свое сено, возить тяжести и равнодушно отмахиваться
хвостом, когда их бьют по бокам палкой..." И я бы кончил свою речь так: "Милостивые государи!
Пашкевич был талантливее нас всех, здесь собравшихся... Это была избранная натура, нежная,
возвышенная и пламенная. И хотя он, потерявший всякую способность к работе, терзаемый жестоким
недугом, скончался, никем не оплаканный, на грязной больничной койке, я все-таки ему завидую".
-- Вы его близко знали, Антон Захарович?
-- На что же еще ближе! Я был в тот самый день в редакции, когда он принес свой первый рассказ.
Он краснел, бедняга, как девочка, и заикался, объясняясь с секретарем. В его фигуре и словах было что-то
виноватое, точно он совершил какой-то несерьезный, детский поступок, над которым мы, авгуры
печатного слова, должны будем засмеяться. Когда он брал свой первый гонорар, на него было жалко
смотреть. Мне кажется, что с таким видом человек совершает свое первое воровство. Скажите мне,
сделайте милость, отчего это я всегда сам испытывал и на других наблюдал эту странную неловкость у
писателей при получении гонорара? Оттого ли, что мы, русские, не созрели для печатного слова, или от
сомнения в своих силах и, следовательно, в своем праве жить литературным трудом?
Я отлично помню его первые произведения. Сколько в них было огня, яркой и смелой, почти
дерзкой своеобразности. И как он работал над ними! С любовью, с бесконечным терпением. Он трудился
над ними, как ювелир над драгоценным алмазом, но читателям казалось, что они выливались у него с
Стр.1