В. Ф. Ходасевич
В. Ропшин (Б. Савинков). Книга стихов
Париж, 1931
Ходасевич В. Ф. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. Записная книжка. Статьи о русской поэзии.
Литературная критика 1922--1939. --М.: Согласие, 1996.
OCR Бычков М. Н.
"Тому, кто не ищет в стихах только эстетического наслаждения, книга Ропшина даст больше: она
может открыть ему новое о душе человека, о трагедии жизни -- и смерти". Такими словами
заканчивается предисловие к недавно изданной книге стихов покойного Савинкова. Таким словам можно
бы и не удивляться, если бы не стояла под ними подпись З. Гиппиус. Подпись, однако, стоит -приходится
удивляться. Спора нет, что только очень наивные люди могут искать в стихах "только
эстетическое наслаждение". Столь же бесспорно, что в стихах можно находить "новое о душе человека, о
трагедии жизни и смерти": я бы даже решился заметить, что это -- общее место, ибо все стихи говорят
или порываются сказать именно о душе человека, о жизни и смерти. Но ведь столь же бесспорно и то,
что стихи, не доставляющие "эстетического наслаждения", стихи эстетически порочные, представляют
собою явление в поэтическом смысле отрицательное. В лучшем случае их можно рассматривать как
рифмованный человеческий документ, но и тут возникает вопрос: понижается или повышается ценность
документа оттого, что он изложен не прозою, а плохими стихами? Я, конечно, имею в виду оценку не с
точки зрения искренности (тут стихотворная форма ничего не прибавляет и ничего не убавляет) -- а со
стороны значительности. И думаю, что ответ может быть только один: человеческий документ,
изложенный в форме плохих стихов, неизбежно утрачивает свою внутреннюю значительность. И это не
потому, что столь сильно действие дурного литературного стиля, но потому, что невозможно себе
представить замечательного человека, предающегося писанию плохих стихов. Весьма возможно быть
замечательной личностью и не писать стихов вовсе. Но быть замечательной личностью и писать
жиденькие стишки -- невозможно.
Драматическая коллизия, возникающая в душе Савинкова, сама по себе трагична в смысле
религиозном и философском. Она к тому же несет в себе семена глубоких и сложных психологических
переживаний. Она отчасти соприкасается с трагедией Раскольникова -- это трагедия идейного убийцы.
Из истории Раскольникова Достоевский сделал великое произведение. Из драмы Савинкова та же З. Н.
Гиппиус в некоторых своих прежних статьях о нем сумела создать нечто, во всяком случае,
значительное. Но вот теперь нам показали душевную драму Савинкова не в обработке ее
интерпретаторов, а в подлинных документах, в стихотворных признаниях самого Савинкова, и
приходится сожалеть об этом: подлинный Савинков оказывается во много раз мельче легендарного.
Искусство возникает отчасти из чувства и к чувству отчасти обращено: в этом смысле оно
человечно. Однако чувство подчинено в нем особым, вполне автономным законам, которыми оно
перерабатывается, преображается, очищается от слишком человеческого и поднимается на иную
ступень, где становится уже не человечно, а демонично (в античном смысле этого слова). Демонизм и
лежит в основе искусства как начало, художественно устрояющее хаос чувств, как мастерство,
подчиняющее переживание человека нечеловеческому опыту художника. Таким образом, путь, ведущий
от человеческого документа (исповеди, дневника) к искусству, -- демоничен. На этом пути правда
исповеди или дневника претерпевает глубокие изменения, пока не станет правдой художественной. И
дело вовсе не в том, что выше: правда жизни или правда искусства? Дело в том, что они не совпадают.
От художника мы не только вправе, но мы обязаны требовать правды художественной, которая
достигается только в глубоком творческом слиянии формы с содержанием, в их взаимном соподчинении,
в равном овладении тем и другим. Человеческий документ, проскандированный в случайном метре и
уснащенный привешенными к нему рифмами, имеет несчастие не только не превращаться в нечто
художественно оправданное, но и утрачивать значительную часть своей правды человеческидокументальной.
Именно это произошло с Савинковым, когда свои чувства и мысли с помощью
наивнейших, совершенно внешних, а часто и беспомощных стихотворных приемов пытался он
превратить в поэзию. Беда здесь не в том, что он низвел творчество до документа: творчества здесь и
вообще не было. Беда в том, что он испортил документ, пытаясь его украсить, лишая его той
Стр.1