Знаменитая хрущевская „оттепель" вызвала к жизни ранее глубоко запрятанное, но неизбежно присущее каждому человеку стремление к самостоятельному гражданскому мышлению, к осознанию себя не „колесиком и винтиком" безликого государственного организма, а полноправным вершителем судеб своей страны, ответственным за все — и за прошлое, и за будущее. <...> Ростки этого сознания пробивались медленно и осторожно, главным образом - путем „эзопова языка". <...> К языку этому я отношу в данном случае все многочисленные проявления „свободомыслия", стремящегося и быть таковым, и — одновременно — не дать официального повода властям „схватить себя за руку". <...> Это было и полное переосмысление творчества Маяковского (на 180° от принятого в учебниках толкования) — восприятие его как поэта актуально революционного; увлечение пророческими стихами Блока, Мандельштама, Цветаевой, Волошина; „протаскивание" писателями „смелых фраз", пусть и прикрытых грудой казенного мусора (за эти-то несколько „смелых фраз" и прощали когда-то читатели тому же Евтушенко все его бездарные и подхалимские опусы, полагая, что последние он пишет именно „для политики", чтобы иметь возможность обнародовать первые. <...> Такого рода раздвоение личности было тогда, 215 увы, вещью совершенно естественной и всем понятной) ; сугубый интерес к определенным произведениям (или даже лишь отрывкам из них) наших классиков — Салтыкова-Щедрина, Достоевского, — и многоемногое другое. „эзоповым языком" были даже и пронзительно лирические песни Окуджавы, с их утверждением примата личного над общим (а что уж говорить о том, что „те, кто идут, всегда должны держаться левой стороны"?! — кто же это воспринимал действительно в соотнесении с эскалатором метро?!) <...> . Люди, не могущие открыто выражать свои мысли (по большей части — из-за въевшегося уже в натуру ощущения безнадежности даже предпринять попытку это сделать, из-за боязни немедленного „пресечения", репрессий <...>